Андрей  Клавдиевич  Углицких:  Журнал  литературной  критики и словесности    

ЖУРНАЛ ЛИТЕРАТУРНОЙ КРИТИКИ 

И СЛОВЕСНОСТИ

основан в декабре 2001 года

Главная страница

Новости

Содержание

Проза

Поэзия

Критика и публицистика

Журнальные обзоры

Обратная связь

Наши авторы

 

Блоги писателя А.Углицких:

 

"Живой журнал"

 

"Писатель Андрей Углицких"

 

 

 

Юрий Алешко-Ожевский (Москва)

Свиданье с "отцовской" Вишерой

Послесловие к антироману «Вишера» Варлама Шаламова  

Полюд-Камень. Вишера, 1929. Фотография заключенных. (Фото из домашнего архива Ю.П.Алешко-Ожевского).

Мой коллега по институту, поэт и редактор литературного интернет-журнала  Андрей Клавдиевич, остановив меня на бегу в институтском коридоре, сказал:

   - Я перечитывал «Вишеру» и наткнулся на знакомую фамилию. Почти вашу, но она почему-то у Шаламова написана не через дефис, а так, как будто первая фамилия - это имя…

      - Это Шаламов писал о моем отце. Я потом все объясню.

Попрощавшись накоротке, мы разбежались по своим лабораториям. Некоторое время спустя, поразмыслив, я решил, что объяснение мое может показаться интересным не только моему коллеге, но и другим людям, интересующимся мемуарами о ГУЛАГе. И сел за компьютер,  положив рядом  вишерские дневники  своего отца.  Павла Георгиевича Алешко-Ожевского.

 

Мемуары - жанр очень непростой и неоднозначный. Во-первых, важно, когда они появляются в печати. Солженицин, Шаламов и даже глубоко уважаемый мной академик Лихачев публиковали свои воспоминания о ГУЛАГе в те годы, когда был вполне определенный социальный заказ на оплевывание предшествующей истории России. Обольет ли будущее помоями тех, кто плюет в Историю, цензуру, да и авторов, тогда не очень волновало. Главное - высказаться о наболевшем, найти виноватого. И появлялась полуправда, любой односторонний взгляд выдавался СМИ за всю правду. И виновные в разгуле исторической стихии, конечно, легко находились. Синоптики должны отвечать за промчавшийся над страной ураган.

Во-вторых, воспоминания - вещь весьма субъективная. Память очень избирательна,  индивидуальна, не говоря уже о ее трансформации с возрастом.  Когда я со своими братьями и сестрами вспоминаю события полувековой давности, оказывается, что мы помним по-разному одни и те же вещи, события, которые наблюдали вместе. Передо мной, например, до сих пор, как «живые», во всех деталях,  в своих залитых кровью парадных мундирах при всех регалиях и с висящими до пупа языками качаются повешенные немецкие генералы на Крещатике в Киеве 1945-го. Я помню все это так, как будто это было вчера, но мои брат с сестрой, с которыми мы ходили  тогда на эту казнь, этого не помнят. Зато я не помню целую гору убитых наших солдат высотой с трехэтажный дом, которая высилась у Белой Церкви около отрываемой братской могилы и пласты тел, перестилаемые шинелями, а вспоминаю только тюрьму, догорающую вместе с заключенными в том же, 1943-м. Эту горящую тюрьму брат помнит, сестра – почему-то, нет. Казалось бы, такие шоковые картины должны впечатываться навечно…  Ан, нет, оказывается, у всякой памяти – есть еще какая-то своя иррациональная, алогичная  «составляющая»…  Что же можно тогда сказать о более «мягких», почти житейских воспоминаниях о ГУЛАГе многолетней давности?

Тем ценнее записи разных людей, написанные по «горячему следу» - записи того
времени. Поэтому я и позволил себе извлечь из семейного архива дневники своего отца,
угодившего на Вишеру в 1928-м. В этом же архиве хранится и справка из харьковской
прокуратуры: «Сообщаю….  что Алешко-Ожевский Павел Георгиевич, 1904 года
рождения, работавший секретарем ВСОБ, по постановлению особого совещания при
коллегии ОПТУ... был репрессирован... Согласно Указу Президиума... как необоснованно
репрессированный реабилитирован. Данными о судьбе и месте захоронения облпрокуратура
не располагает».  

Павел Георгиевич Алешко-Ожевский. Вишера, 1929. (Фото из домашнего архива Ю.П.Алешко-Ожевского).

                             

Он выжил, хотя умирал дважды - в вишерском лагере и в Москве. У него две могилы в Киеве - на Соломенском и на Лесном кладбищах. В ГУЛАГе вместе со всеми он осваивал Север. Во время войны «поднимал» нефтепромыслы в Башкирии под Туймазой, поскольку без нефти армия была бы беспомощной, а на Кавказе рядом с Баку уже были немцы. Потом мотался по экспедициям, которые готовили основу для великих сталинских строек коммунизма. Но в разговорах с нами, своими детьми, он говорил: «Самое полезное, что я сделал в жизни - это была моя работа на Вишере. Я благодарю Бога, что он мне дал эту возможность».

До ГУЛАГа отец прошел революцию, выступал с постамента памятника графу Бобринскому, что в Киеве, с пламенными речами и толпа слушала его с восторгом, воевал против банд атамана Маруси и «зеленых» на бронепоезде «Мир хижинам, война дворцам», работал в железнодорожных мастерских вместе с Николаем Островским, которого натаскивал по арифметике и алгебре...

С ним-то как раз у отца и произошла первая стычка. На почве человеческого и не очень человеческого отношения к людям герой Николай Островский решил навести в мастерских железный коммунистический порядок и ополчился на одного из паровозных слесарей, который (не в ущерб работе, ночами) работал «налево» - делал из винтовочных гильз зажигалки, чтобы прокормить своих младших братьев и сестер, оставшихся, как и он сам, после революции и гражданской войны сиротами. Пламенная демагогия Николая возымела свое действие: оплеванного с головы до ног слесаря выгнали из комсомола и с работы с «волчьим билетом». Железнодорожная ячейка, которая встала на его защиту, в Киеве правды не нашла. Райкомовская партия уже решала все, пролетариат свое дело сделал и снова стал быдлом. Тогда рабочие скинулись и командировали отца в Москву ходоком на своем паровозе. Отец правду, как ни удивительно, добыл (через Луначарского), слесаря восстановили, а будущему революционному писателю  пришлось уйти на работу в райком. Обиды он не забыл, и хотя отец после рабфака и окончания киевского политехнического института переехал в Харьков, его достали.

Он был осужден тройкой ОПТУ в 1928 году как секретарь ВСОБ - Всесоюзной организации баптистов (христиан-евангелистов, т.е., мать их так, «штундистов»), которые не только выступают в защиту Бога, хотя положено петь песню «Долой, долой монахов, долой, долой попов, залезем мы на небо, разгоним всех богов», но выступают даже против православных икон! Что ни в какие ворота не лезет, даже в дореволюционные!

На Вишере выяснилось, что принадлежность к баптистам считалась более опасной, чем к врагам народа. Даже при царской власти моего деда по матери, Алексея Степанова, кавалера солдатского Георгия, кузнеца киевского завода «Арсенал» и участника знаменитого восстания, занесенного золотом на мраморную доску завода, за эту же веру сослали в ссылку в Бесарабию, оставив его жену с 18-ю детьми на руках без кормильца. Невинно гонимый за исконно русскую веру православный священник Варлам Шаламов был понятнее властям. Одним словом, проще было выдать себя за украинского националиста, что отец и сделал, и не демонстрировать свою двойную фамилию. Лагерное начальство  документы проверяло поверхностно. Хочется тебе быть таким - будь им. Шаламов для отца, да и для других, был почти чужим, друзей в лагере, в отличие от моего отца, не имел и не очень-то заглядывал людям в душу, хотя по сану был обязан.

В своем антиромане «Вишера» («Российский Летописец, «Книга», Москва, 1989, с.14) Варлам Шаламов в частности пишет:

«В отделе труда была задняя комната - «картотека», где работало несколько украинцев под началом Алешки Ожевского. Это уже была фигура, известная мне по процессу украинских националистов.

Ожевский и его помощники с шумной и чуждой им компанией нарядчиков не общались вовсе. Делопроизводителем отдела труда, сидевшим вместе с нами, был старик Маржанов Федор Иванович, кажется, десятилетник.

Это был живой старик, который вечно вмешивался со своими замечаниями, не оставляя ни одного нарядчика в покое.

Его провокационные разговоры вывели меня из терпения, и в споре с ним я сказал:

- Вы, Федор Иванович, наверняка, в царской полиции служили. Боже мой, что было. Маржанов стучал кулаком по столу, бросал бумаги на пол, кричал:

- Мальчишка! Дворянин не мог служить в полиции!

На шум вышел из своей комнаты Глухарев (он жил за картотекой в кабинке), но, узнав, в чем дело, рассмеялся.

После этого случая я был оставлен в покое Маржановым - перестал для него существовать. (Маржанов был камергером императорского двора – прим. мое –Ю.А-О.).

Была в лагере больница, была амбулатория, но я туда не обращался, а медики жили жизнью особой. Впрочем, во главе санитарного отдела стоял вовсе не медик. Им был некто Карновский, самый обыкновенный лагерный администратор.

Начальник санчасти нашего отделения, «доктор» Жидков тоже не был ни доктором, ни врачом, ни фельдшером, он был студентом медицинского факультета - как он сам говорил, а сидел за то, что был провокатором в царской охранке. Лет ему было не больше сорока.

Штат его был подобран по принципу, неоднократно декларированному Жидковым.

- Был бы честный человек. Спирт не выпьет, а медицинские знания - это дело десятое».

Далее Шаламов пишет про цингу, от которой страдали сотни людей. Цинга была, но когда мой отец появился в лагере (еще до Шаламова), людей косила не цинга, а тифозная вошь, и трупы в вечную мерзлоту не успевали закапывать. В первые же дни пребывания в лагере отец оценил ситуацию, пробился к лагерному начальству и спросил:

- План лесоповала выполнить нужно? Это наша главная задача? С морожеными покойниками его не сделать. Люди из новых этапов не помогут, они будут умирать с той же скоростью. Нужны радикальные меры: все бараки сжечь, построить новые в другом месте, навалившись всем миром и остановив на время строительства нового лагеря лесоповал, со строительства химзавода людей можно не снимать, перед новосельем всех пропустить через «вошебойку». Через месяц план будет. Иначе всем труба. И нам, и вам. Я кончил экономический факультет и могу доказать это со всеми обоснованиями.

Загнанное в угол прогрессирующим невыполнением плана лагерное начальство рискнуло. Ведь тифозная вошь грызла не только зэков. Новоселье Лагеря состоялось, и тиф кончился. Отец считал, что только ради одного этого ему стоило оказаться на Вишере, а не в тихом харьковском институте, и что уже только этим одним он оправдал жизнь, дарованную ему родителями и Богом.

Кроме того, что он занимался «картотекой» - регистрацией всех этапов, проходящих через Вишеру, и прочими канцелярскими делами, он находил себе и другие занятия. В лагере его называли «наш доктор», поскольку отец активно включился в работу санчасти - помогал при ампутациях, операциях, осмотрах. Сам он при этом тоже был очень болен: бычье сердце и непрекращающиеся приступы стенокардии. Не помогала ни валерьянка, ни камфора, и однажды «украинский националист» сам оказался в мертвецкой. Лагерный «доктор» констатировал остановку сердца и смерть от сердечной недостаточности. Но уже на следующий день санитар, готовивший покойников к погребению, огласил санчасть радостным криком: «Наш доктор воскрес!». Сердце «покойника» снова билось. Отца перенесли в теплый барак.

Вопреки тому, что пишет Шаламов, с нарядчиками отец все же общался, но не так, как они общались между собой и с зэками. Температура в минус сорок градусов считалась предельной для работы на лесоповале, при более низкой температуре все должны были оставаться в бараках. А план надо было давать. В лагере был только ртутный градусник, ртуть в котором замерзала, как ей было и положено по всем законам физики, при -38,89 °С, но столбик в термометре переставал подавать признаки жизни еще раньше. Поэтому в сильные морозы, когда рота зэков выстраивалась перед работой, подрядчик проводил следующий «тест»: выносил на мороз  в кружке воду и резко выплескивал ее вверх на глазах у всех. Если вода замерзала на лету, и падала в снег ледышками, рота возвращалась в бараки. Плана не было, а морозы были.

Подрядчики начали жулить - подбавлять в воду соль. Обмороженных и ампутаций становилось все больше и больше. Отец под каким-то предлогом испросил разрешения у лагерного начальства смотаться в Соликамск, где умудрился раздобыть настоящий спиртовый градусник. Однажды на градуснике было -53°С. Отец перед построением зашел к подрядчикам. Показав им градусник, он спросил. «Вы хотите, чтобы я показал его людям, или перестанете жульничать с солью?» Те были страшно напуганы, конец их просматривался со всей очевидностью, и после этого стали срочно раскланиваться со всеми из команды отцовой «картотеки». В тот день отец на замороженном стекле своей каптерки протаял пальцем цифру «53». Цифра эта осталась в стекле даже летом, стекло в этом месте перекристаллизовалось и замутнело.

 

День рождения отца, 19.11.1929 ему исполнилось 25 лет, он уже год находился в Вишерском лагере. В день ареста в Киеве у него осталась беременная на 7-м месяце жена Валя, родившая ему вскоре первенца - дочь Надю, которую он не видел.

 

Записи из дневника, не отправленное письмо:

«Валя и Надюшка - крошки мои! Мир Вам! Много перестрадал я за Вас и из-за Вас, но ведь «страдания очищают душу и укрепляют тело». Вы мои и я Ваш. Да хранит Вас Господь.

Боже мой! Боже мой! Да пребудет во мне дух твоей любви и милости и да охранит Он мою жизнь от падений в новой для меня жизни.

На дворе снег. Яркая лунная ночь. С севера медленно, как привидения, ползут оловянные тучи. Падает легкий снежок. 12 час ночи. Мерно и четко тикают «ходики». Постукивают счеты усердного счетовода. Почитаю и пойду спать.

Живу Я! - говорит Господь. - Возведи очи твои и посмотри вокруг...

Да, более нужно смотреть вокруг себя и ввысь».

 

Слева направо: Павел Алешко-Ожевский, Федор Маржанов,  Павел Прокофьев. Вишера, 1929. (Фото из домашнего архива Ю.П.Алешко-Ожевского).

 

На следующий день лагерные друзья узнали о том, что у отца был день рождения, и один из них затребовал у отца толстую тетрадь в клеточку, в которой отец вел историю души лагеря и своей души. Эта история записывалась в дневнике заключенными, которые были в лагере или шли по этапу. Конечно, не всеми, а только теми, кому отец мог доверять. Чаще всего это было «последнее прости»: люди уходили в неизвестное будущее, в никуда, и оставляли в книге крик своей души. В тот день в книге появилась следующая запись:

 

На память от П.Прокофьева (Пал Асаныча) 

Твое желанье исполняя пишу на память пару строк.

Пишу и головой качаю в раздумье - «для чего, дружок?»

Ведь всякий раз, когда порою захочешь ты их пробежать,

Весь Лагерь вновь перед тобою воскреснет в памяти опять.

 

Хоть, правда, Лагерь нам плохого с тобой не сделал ничего,

Но жизнь вдали гнезда родного связуем с именем его.

А эти дни, не дни ли боли, не дни ль стенания души,

Когда, как пташечки в неволе, сидели мы с тобой в глуши,

 

Кругом унылый лес безбрежный и снега белого ковер,

И густо проволкой железной широкий обнесенный двор.

Одну картину видят взоры: вот клуб стоит, а вот Розмаг,

Вот наш барак, вот дом конторы и ворох книжек и бумаг.

 

Окончен день, уж ужин съели, устал язык, пора уж спать,

На двухэтажные качели мы залезаем почивать.

А утром снова на работу, а к ночи снова на качель.

Так ежедневно до тошноты одна и та же канитель.

 

Всегда одни и те же лица, один и тот же жизни строй,

Двора обычная граница и на границе - часовой.

И только мысль одна свободна, летит чрез горы и чрез лес,

Летит с тоскою безысходной на край синеющих небес.

 

Туда, где жизни пульс так бьется, где боль и слезы затая,

Тебя и ждет, и не дождется твоя любимая семья.

Грустны, мой друг, мои мотивы. Довольно их, пора кончать.

Дай Бог, чтоб только были живы, иначе будем распевать.

 

Теперь скажу лишь на прощанье, в далекий отправляясь путь,

Что я надеюсь на свиданье с тобою после, как-нибудь,

Когда не будет и в помине осадка горьких наших дней,

В твоей любимой Украине под зноем солнечных лучей.

 

Зайдем с тобой мы в ресторанчик и здесь за столиком, вдвоем,

Медку «хохлацкого» стаканчик с веселым сердцем разопьем.

 

Прощай 2-я рота

Прощай, прощай 2-я рота, прощай и ты, наш 1-й взвод.

Зовет этап, иду в поход, откройте настежь мне ворота!

 

Осиротевшую качель дарю в наследство я собрату,

Который в череду досель стоит по конкурсу и блату.

Клопов немного, видит Бог. Когда покажутся, пусть ловит.

А будут блохи - так от блох рецепт Шпитальников сготовит.

 

Володя, милый мой сосед, он посмешит его моментом,

Как по-хохлацки он нет-нет сболтнет с кавказским вдруг акцентом.

Иван Васильевич не раз, нащупав в вновь прибывшем жилку,

Чуть утро, не продравши глаз, загонит шутками «в бутылку».

 

Гречишкин будет очень рад (большой любитель он шахматов).

 Дать новичку и шах и мат, и тут кричать будет Игнатов:

«Да не туда - туда идем, не правой пешкой - левой, левой,

Да ешьте, ешьте же конем, вперед ходите королевой!»

 

Как патер бритый, строгий вид, как педагог весьма типичен,

Порой шутлив, порой сердит, но, в общем, очень симпатичен,

Перцович добр, готов делить свои деньжата или крохи,

А суетливостью смешить, конечно, будет «Суматохин».

 

Белье Вам нужно иль бушлат, или другое в этом роде,

Напишет ордерок на склад наш «Барабашенька» - Володя.

 Гордиться следует потом Ожевским - милый сын Украины,

Но не дразнить его «хохлом», тогда сердит он чрезвычайно.

 

Украиной дышит он своей, слывет ея языковедом,

И нас, несчастных «москалей» готов он есть всегда поедом.

Один из лучших он коллег, с ним можно отвести и душу...

Но есть и «нужный» человек, так это - Мищенко Павлуша.

Хотя он с виду и "подсан"*, но властью сильной обладает - 

Ваш капитал ему отдан, и он его оберегает.

Когда Вам нужно знать Ваш счет, Вы попросите - он покажет,

А чуть прибудет перевод, тотчас он вам «по блату» скажет.

*(написано так, но м.б. «пацан»? – прим. мое.-Ю.А-О.)

 

Гурович знает наперед почти все лагерные враки,

А наш Моржаныч соберет все новости о женбараке.

 

 

А Вячя Питерский, Портнов, Сережа-жук, Тирюхкин, Бобов –

Ребята все без дальних слов «на ять», из 100%-ной пробы.

 

Ну, словом, здесь Вы под рукой. Всё-всё имеете, что нужно,

И с этой милою семьей жить можно весело и дружно.

Мне жаль покинуть всех друзей и, отправляясь на скитанье,

Я сохраню о них, ей-ей, все лучшие воспоминанья.

 

Всего Вам доброго, друзья! Вам зла, надеюсь, никакого

Не причинил, конечно, я и не сказал дурного слова.

Не злитесь за мои вирши, что написал Вам в час разлуки,

Но верьте мне, что от души я на прощанье жму Вам руки.

 

Далее снова отцовы записи, 24.11.1929:

«Трещит на дворе мороз. Уже перевалил за -15°. Только позавчера стала река и 19-го уложился как следует снег. Говорят, что в этом году зима очень поздно установилась, а посему следует ожидать суровой и продолжительной.

Итак, запахло Севером. Снова группа «быстроиспеченных» друзей получила П,П, по Сев. краю, т.е. едет в г.Архангельск, а оттуда - куда укажут. Может быть так, как и Дмитрий Максимович Кучерявых, приедут в Архангельск и уедут в Усть-Сысольск.

Что-то ничего не слышно про наших «белорусов». Благополучно ли доехали и что их ожидало в Минске? Да, славные братишки - радостные, бодрые, и, главное, всецело уповающие на Господа. Борис Чеберук, Аксючиц Фома, Поляков, Юржиц и Дрозд.

Написал мне пару стишков мой тезка, Павел Александрович Прокофьев. Ему только недавно перевалило 40 лет, а ведь он уже старикашка. Маленького роста, очень щупленький, ощетинившееся, небритое, седое, морщинистое лицо и гладкая, как шелк, голова. Бывший артист, поэт. По профессии хороший бухгалтер и банковский работник. За свои стихи получил 3 года и полностью отсидел их в лагере, а теперь еще 3 получил для странствования по Сев. краю и по назначению П.П.Архангельска. Хороший он человек и не раз «отводил свою душу» со мною. Дай Бог ему счастья и открытия духовных очей.

Странно бывает видеть людей развитых, способных к восприятию многих житейских истин и познаний и в то же время не могущих уразуметь, что счастье жизни скрывается не во внешней форме жизни, а в ее содержании, не во внешнем довольстве, избытке, благополучии, а в спокойствии и мире душевном.

Ударялся он и в философию, интересовался спиритизмом, вызывал и сам духов (и
говорит о них серьезно), а вот - позаботиться о своем духе, осчастливить себя откровением и
познанием Бога на всю жизнь, осмыслить этим все свое бытие - это кажется ему
непостижимым, недоступным и даже - невозможным. Да и не стремится он к сему. Пока что
интересы тела и плоти у него превалируют над всем остальным...                                :

Да, тюрьма, заключение, ссылка - это величайшие школы в жизни человечества. Даже и эти ужаснейшие изобретения духа тьмы и зла и лишение человека воли могут при умелом самоанализе принести нам огромную пользу и мрачное, тяжелое, бесцельное - превратить в имеющее смысл и значение. Вот почему я не ставлю перед собой вопрос «за что и почему» я в Лагере. Трудно на эти вопросы найти ответы. Я этого не знаю и уверен, что мои «судьи» не ведали, что творили. Я говорю себе: «Для чего я здесь?» Каков смысл моего пребывания тут и какова цель была у Всевышнего, допустившего мне такое испытание? Я начинаю замечать, что всякий раз, когда мысль о самоанализе посещает меня и в душе созревает потребность в сем и выносится решение «взяться» за себя, мне обязательно что-то мешает и не дает ни времени, ни места, ни возможности заняться сим. Так и ныне. Мысль созрела. Почва готова, но... снова будет дней 10 кошмарной кропотливой работы над заявками, сметами, калькуляциями, промфинпланами и пр... И я нахожу удовлетворяющий мою душу ответ, много ответов на этот вопрос, многие из них будут открыты мной в течение дальнейшего своего заключения. Неисповедимы и совершенны пути Всевышнего. О, Боже! Даруй мне познание их!»

 

Запись от 29 июля 1930 года, 11 час вечера, белая ночь:

«Только что была большая гроза. Сверкали ослепительные молнии, гремел оглушительно с дребезгом гром, лился, как струи ручья, мощный ливень. В моем сердце вдруг родилось неудержимое желание петь и петь как можно сильней, вдохновенней, от всего сердца и во всю мощь молодых легких. И я стал петь, импровизируя. Рождались слова, летали, как дождевые струи, рифмованные строки, сплетались в созвучиях грома и неистовствах разящей молнии мощные напевы, нежились, рокотали и в сладкой истоме затихали мелодии переполненного чувствами, мыслями, желаниями, упорством, верою молодого сердца... В голове утихли, спрятавшись в подвалы подсознательного все иные мысли, кроме мысли - уловить звуки сердца...

Земля обильно покрылась большими лужами и ручейками, прошел бесследно бывший до грозы томящий зной. Стало свежо, светло, чисто и запахло зеленью лагерных насаждений, клумб, дорожек и окружающей тайги. Босиком, закатав брюки выше колен, высыпали любители дождевых луж, ребята «из рот». Вот один помоложе потащил у себя на спине другого постарше через большое «море», сопровождаемый дружным хохотом и аплодисментами зрителей. Где-то запиликала гармоника и... исчезли мотивы сердца, ушли в бесконечность стройно рифмованные рядки одухотворенной речи человека, затихли звуки пружинистых голосовых струн... Гулко раздается лай Серого и Неизвестного. В отдалении затихают вечерние отзвуки грозы, оставляя в сердце сожаление о минувшем с желанием более частых подобных посещений Вездесущего»...

 

Р.S. Я не философ и не историк, но, оглядываясь на историю своих предков, которую я могу проследить до екатерининских времен, я задаюсь вопросом: «А могло ли быть по-другому? Что было бы, если бы...

Могло ли не быть революции? Не могло. Стихия Истории управлялась не царем, не Лениным и не Плехановым. Могли ли в гражданской победить белые, а не красные? Нет.

Могло ли не быть ГУЛАГа? Не могло. Если бы к власти пришли не большевики, а меньшевики или эсеры, Троцкий, а не Сталин - было бы еще хуже: ГУЛАГом стала бы вся страна, а не только сеть лагерей.

Если бы не было ГУЛАГа, репрессий и других жестких мер - смогла бы разрушенная почти до нуля Россия подняться за 10-15 лет до уровня, который определил ее победу над мировой эпидемией фашизма, свалив в самой кровопролитной мировой Истории схватке высокоразвитую Европу? Нет. Что было бы, если бы Россия войну проиграла? Ее бы сейчас просто не было, и весь мир был бы другим. Жутко представить - каким. Был бы откат в ранее средневековье или еще хуже.

Вторая половина XX века для России, казалось бы, прошла спокойнее, но здесь тоже было, было, было... При Хрущеве за 10 лет было разрушено церквей больше, чем за тридцать лет правления Сталина. Сейчас в тюрьмах сидит больше людей, чем сидело в ГУЛАГе, хотя население России резко уменьшилось и продолжает уменьшаться. Заводы стоят, поля непаханы, бандитский беспредел нарастает, национальной идеи нет...

«Сатана там правит бал, люди гибнут за металл». Гуляй, Емеля, твоя неделя.

«Русь-тройка, куда мчишься ты? Дай ответ. Не дает ответа». Опять рвется тройка к обрыву, закусив удила. Удержится ли? Авось удержится. Как удержалась в прошлом веке благодаря силе духа наших отцов и дедов и их вере в торжество добра над злом, духа над плотью.

 

2003

   

 

В начало страницы

 

 IPLogSpyLOG                                        

 

 

 

 

  

©2002. Designed by Klavdii
Обратная связь:  klavdii@yandex.ru
Последнее обновление: января 28, 2012.