Андрей Клавдиевич Углицких: Журнал литературной критики и словесности
|
Мария ОРЛОВА (Москва)СEВОЧКА ЗОЛОТО Первый
раз я увидела Севочку в лесу. Была весна,
и под распускающимися липами
сияли целые поля медуницы. Среди них то
и дело попадались высохшие кучки лосиного
помета. Лосей под Москвой тогда было
страшно много. Mы
срывали медуничные цветочки и высасывали
из них нектар. Вдруг Севочка наклонился над
одной такой кучкой: -
Нет, удивительная форма! Чистейшее яичко.
Это же надо придумать! Такая красота и где?
Пожалуй я попробую сделать из них бусы. -
И подаришь их Светке? - съехидничал кто-то. -
А что, отличные бусы выйдут - покрашу,
покрою лаком, - Севочка стал собирать
будущие бусы в полиэтиленовый пакет. Тут
мы с Сережкой тоже вдруг увидали, какие
замечательные бусы рассыпаны под ногами, и
тоже стали просить полиэтиленовые пакеты,
но наши родители нам наотрез отказали и
запретили даже швыряться друг в друга
легкими яичками из спрессованный травы. А
Севочка говорил, что в лесу нет ничего
грязного, все стерильно: -
Вот даже земля. Понюхай, как пахнет, разве же
это грязь? - он протянул нам горсть земли с
трухлявыми листьями, со мхом и с черной
жужелицей, которая от ужаса скрылась у него
в рукаве. И запах этот навсегда остался в
памяти - запах совсем иной, таинственной
жизни. Пока
взрослые разводили костер, мы с Сережкой и с
Севочкой залезли в ручей поискать
окаменелости. Мне сразу же попался здоровый
камень величиной с миску, в который была
впечатана совсем целая окаменелая раковина. -
Замечательная находка, - сказал Севочка. - В
музее это был бы первый экспонат. Конечно
нельзя было оставлять первый экспонат
погибать в ручье. Пришлось взять его домой,
положив в капюшон куртки, как в рюкзак. -
А это что? - я показала ему совсем
неинтересный булыжник с
какими-то блестящими точечками. Севочка
разглядывал его со всех сторон и тихо и
очень серьезно проговорил: -
Скорей всего, это все-таки золото. -
Мы золото нашли! - заорали мы с Сережкой и
вдруг увидели, что все камни в ручье золотые.
Они сияли на нас своими золотыми
вкраплениями, когда мы складывали их в кучу
на берегу. А Севочке, конечно, повезло, - ему
попался самородок - бульник с самым крупным
куском золота. Он сказал тогда, что, пожалуй,
эта жила будет получше, чем иное
месторождение на Клондайке. И
вдруг мы заметили, что уже не одни в ручье. И
впереди, и сзади
нас бродили, согнувшись, какие-то люди. -
Ну вот, - подумали мы, - зачем мы так орали, -
они теперь все наше золото соберут. Но
Севочка сказал, что тут на всех хватит, ведь
нам не унести и того, что мы уже собрали. Все
золото мы честно разделили на троих. До сих
пор оно попадается мне в разных углах
квартиры. А камень
с окаменелостью и сейчас служит грузом для
квашеной капусты. ЯЙЦО ДИНОЗАВРА
Мы поднимались по Рождественскому
бульвару. Я, папа и Севочка. Севочка был
гений, потому что был художник и не кормил
собственных детей. Что гений - это говорил
папа, а что детей не кормил - мама. Папа
гением не был, потому что он хоть и был
художник, но кормил собственных детей, то
есть меня.
Я шла и думала: "Неужели мы тут с папой
на санках катались?" И вдруг я увидела
каменное яйцо. Оно лежало на том самом
газоне, по которому мы зимой летели на
санках до самого общественного туалета.
- Яйцо окаменевшее! - закричала я.
Оно было тяжелое и холодное, все в желто-серой
грязной скорлупе, а в одном месте скорлупа
была отковыряна, наверно
когда цыпленок
пытался родиться,
и оттуда светилось что-то коричневое и
прозрачное.
- Ага, - сказал папа, продолжая говорить с
Севочкой.
- Ух ты! - сказал Севочка, - какое здоровое.
Это скорее всего яйцо динозавра, - он поднес
его к уху и стал слушать.
Тут я узнала, что в доисторические
времена у нас на Трубной площади протекала
большая река, а на Рождественском бульваре
росли гигантские папоротники. На месте
туалета была пещера в горе, по которой мы
идем, и туда залетали зубастые крылатые
ящеры и заходили огромные динозавры. У
динозавров было гигантское туловище и
маленькая головка.
- Тяжелый низ и легкий верх, - сказал папа.
А когда по Рождественскому бульвару
пошел ледник, то все динозавры замерзли.
А кто не успел родиться, тот замерз
прямо в яйце и потом окаменел.
- А если я положу его на батарею, он
отогреется? - спросила я.
- Я бы попробовал, - сказал Севочка. -
Только должен тебя предупредить, что среди них
попадаются довольно свирепые.
Я завернула яйцо динозавра в носовой
платок и всю дорогу до дома несла в руках.
Дома я вымыла его теплой водой с мылом и
положила на батарею.
Утром мама стала открывать занавески,
задела яйцо, и
оно упало ей на ногу. Мама
застонала от боли, а
потом стала говорить, что я тащу в дом
всякую гадость, захламляю
комнату булыжниками, и чтоб я все сейчас же
выкинула.
Я так испугалась, что яйцо разбилось или
треснуло, что ничего не ответила. Но оно
оказалось целым. Тогда я спрятала его под
батареей за дуниным столом. Несколько дней
я переворачивала его разными боками к
батарее. Мне все казалось, что отбитой
скорлупы стало чуть больше. Может он по
ночам вылупляется? Я подносила его к уху, но
ничего не слышала.
А в один прекрасный день яйца под
батареей не оказалось. "Ночью вылупился и
убежал, - подумала я, - а скорлупу съел. Куры
ведь клюют скорлупу."
- Дуня, ты мое яйцо не выкидывала? -
поинтересовалась я на всякий случай.
- Нет, - ответила Дуня, - никакого яйца я
здесь не видела.
Я чуть не заплакала от обиды на того,
который вылупился: "Ну почему он мне не
показался, ведь это
же я его отогрела, а он сразу бежать. А
ведь у нас же зима будет,
и он опять замерзнет, если только
выбежит на улицу. Может быть он все-таки где-нибудь
на кухне прячется?"
Я налила в блюдце молока и поставила его
под Дунин стол. Молоко стояло два
дня, его никто
не выпил и оно прокисло.
Дуня сказала, что я к ее столу тараканов
приваживаю и вылила молоко в раковину.
Так и исчез неизвестно куда последний
динозавр на земле. Подвал
- Ну что? К
Севочке зайдем? - спрашивала я каждый раз,
когда мы после леса поднимались по
эскалатору со станции "Кировская".
Отец немного колебался, но я всегда знала,
что победа будет за Севочкой. Выйдя из метро,
отец в нерешительности останавливался,
неуверенно смотрел на меня, но я уже
поворачивала налево к магазину
"Чай, кофе". Он догонял меня со
словами:
- Ну ладно, только недолго.
Мы покупали пачку халвы,
переходили улицу, докупали к халве две
селедки пряного посола и шли в Бобров
переулок, где в темном, сыром полуподвале
жил Севочка.
Севочка был художник. У него была жена, и
другая жена... и, кажется, еще жена. А вот
детей у него точно трое.
Или четверо. Нет, скорее трое.
Все эти количества не имеют никакого
значения, потому что, как я его помню,
Севочка всё время жил один.
Нет, не один. У него был пес Гриша -
здоровый, терьерного вида мохнач с лицом,
Севочка спас его от потопления,
и ворона Варя, выменянная на
полмороженого за двадцать две у мальчишек.
Когда я спросила, почему Варя стоила всего
полмороженого, Севочка ответил, что другую
половину он уже съел к тому времени, как
встретился с Варей.
Каждое воскресенье после леса мы
заходили к Севочке в
гости с пачкой
халвы и двумя селедками пряного посола.
- Привет, - говорил Севочка, отрываясь от
странной конструкции, которая служила
ему мольбертом. - А я вот новую картину
родил, - говорил Севочка, словно стесняясь.
Мы осторожно, чтобы не провалиться под
пол, пробирались к севочкиному мольберту.
- Да-а-а! - тянул отец точно таким же
голосом, которым говорил со мной, когда я
показывала ему свои немногочисленные
произведения. - Была в нем и
снисходительность, и ирония, и, что больше
всего меня злило, какое-то несерьезное,
дурацкое отношение.
- Это что-то феерическое, - заключал отец.
С тех самых пор мне так и представляется
это непонятное
слово "феерическое" в виде
севочкиной картины: яркие радостные пятна
разной формы и величины
разлетаются по
всему холсту
от какого-то
странного рыже-желто-черного сгустка.
- Да, - говорит Севочка и как будто весь
светится: и штаны его, сплошь покрытые
красками, в
основном почему-то желтой и красной, и
красный свитер с серыми разлезшимися
заплатами, которые ставила еще самая первая
севочкина жена, светится севочкина лысина,
такая лысина, такая... как у апостола Павла,
чье изображение висит у него над столом,
светится седая
борода и
голубые-голубые глаза светятся и стыдятся
чего-то одновременно.
- Да, - говорит Севочка, - Я ее назвал "Гриша
купается в луже".
Потом Севочка ставит на плиту
заляпанную кастрюлю вместо чайника. Он возится долго, потому
что ручек на газовой плите нет, и сначала
всем приходится искать запропастившиеся
куда-то плоскогубцы.
- Ой, а
у меня же ничего нет, - вдруг
спохватывается Севочка, только вот один
лимон остался. - И Севочка показывает
засохшую половинку лимона.
Отец достает из рюкзака измятые
недоеденные картошки, мокрый
раскрошившийся хлеб, на который почему-то
каждый раз просыпается соль. Чай у нас тоже
всегда настоящий - индийский, и, наконец, две
серебряные селедки пряного посола и пачку
халвы. Севочка отгребает грязную посуду и
стелет чистую газету на стол. Я сажусь на
диван под стеллажом. Единственное
безопасное место у Севочки - на диване
под стеллажом, потому
что его строил еще мой отец. На стеллаже
навалены раковины, черепки,
старые монеты, сухая
тыква, Щипцы для снятия нагара со свечей, стеклянные поплавки для
сетей, какие-то
сухие рыбы, осколки морских ежей и, наконец,
настоящий человеческий череп. Ко всему
остальному в подвале нужно было относиться
с осторожностью.
Всё здесь было подвижно и жило своей
собственной жизнью. В любую минуту оно
могло упасть или на вас или под вами.
Я садилась под стеллажом на диване и
разворачивала халву. Гриша клал голову на
стол рядом со мной, чтобы находиться в
центре всех съедобных ощущений, а отец, сидя
напротив на старом фанерном чемодане,
начинал чистить селедку. Севочка в это
время рассказывал нам, как он ездил на БАМ
зарабатывать деньги.
Севочка работал ретушером
в каком-то
издательстве и
получал шестьдесят рублей.
Время от времени его оттуда выгоняли за
то, что он вечно задерживал работу, и тогда
его первой жене приходилось упрашивать
своих издательских знакомых взять его
обратно.
- Это подло с моей стороны, - говорил
Севочка, - что я не могу кормить своих детей.
И вот он поехал на БАМ, чтобы привезти
много денег и раздать всем своим женам. На
БАМе Севочка должен был оформлять магазины
в строящихся поселках.
Над первым магазином Севочка долго
думал, пока у него не созрело оригинальное
цветовое решение. К сожалению, я уже не
помню всех подробностей созданного
интерьера, но
черный потолок с красными светильниками
запомнился мне на всю жизнь.
- Да! - говорил Севочка, - это было
потрясающе. В этом магазине возникла особая
таинственная атмосфера. Каждого, кто туда
входил, охватывал некоторый
шок и он готов был купить всё,
что попадалось на глаза.
Но директором магазина оказалась
ничего не смыслящая в искусстве женщина.
Она наняла маляров, которые
три дня закрашивали севочкин
замечательный потолок.
А Севочке она отказалась платить за
работу, сказав, чтоб он радовался тому, что с него не будут требовать
возмещения за нанесенный ущерб.
Севочка сразу потерял интерес к
дальнейшей работе и заработанных денег
едва хватило на обратную дорогу. Зато он
взахлеб рассказывал о старухах, у которых
жил, о комсомольской свадьбе,
на которой ему пришлось быть свидетелем,
где несколько нарушенное
свадебное платье пришлось прикручивать
к невесте телеграфной проволокой, так как
нигде не было ниток, а проволоки везде
валялось пропасть.
А еще Севочка привез оттуда люльку.
Старую-престарую, без всякой резьбы и
росписи, просто такое деревянное трухлявое
корыто.
- Севочка, зачем тебе люлька, у тебя же
дети уже большие? - допытывалась я.
- Знаешь, она
так как-то лежала на мусорной куче... Ну я
просто не мог ее не взять. Ты посмотри, какое
дерево - это же века! Сколько в ней поколений
выросло! Хочешь я тебе ее на свадьбу подарю?
В одиннадцать часов мы спохватывались,
что не позвонили маме.
- Ты звони, - говорил отец, - это из-за тебя
мы зашли.
- Интересно, кто из нас отец? - отвечала я.
Отец вздыхал и брал трубку. Мы с
Севочкой затихали и долго слушали
вырывающийся из трубки возмущенный мамин
голос.
- Тебе мыться надо? - спрашивал меня отец,
отрываясь от телефона.
- Нет, не надо, - говорила я и совала себе
под нос косу, от которой так приятно пахло
дымом. "Пахнуть дымом в общественных местах неприлично," -
вспоминала я мамины слова.
- Всё. Мы выходим, - заканчивал отец и
клал трубку.
С сожалением мы поднимались,
забирали свой перочинный нож и
завязывали рюкзак.
- Ну вот, а про лимон опять забыли, -
говорил Севочка.
Мы прощались и на ощупь в кромешной
темноте выбирались из Севочкиного подвала.
Бывают
люди с совершенно непонятной жизнью.
Невесть что, а не жизнь. Вперемежку какие-то
жены, какие-то дети... Не дома
у них, а лачуги - вот-вот
снесут, кто-то пустил пожить. Ни работы,
ни зарплаты. Что это за люди такие? Упаси Бог
связываться с такими. А
все равно все связываются, притягиваются
непонятной силой, как к бабочке в первый
теплый день после зимы. Всегда
обиженных вокруг них столько же, сколько
очарованных. Очарованные
им женщины, в одиночку воспитывая его
детей, переходят в разряд смертельно
обиженных . И
когда они умирают под опекой самой
милосердной женщины из их окружения, кто-нибудь
скажет: "Загубленная жизнь". -
Загубленная жизнь, - сказала Нина, когда мы
вспоминали недавно ушедшего Севочку. -
Да, много ему было дано. Уж если кто среди
нас был художник, так это Севочка. Не сумел
он этим распорядиться. -
А помнишь, я как-то ему попеняла, что не
зайдет ко мне никогда. Так он мне сказал: "Нинуша,
ты мне самый родной человек, я же тебя во сне
видел - в красном на зеленом, разве я тебя
могу забыть? Да,
Севочка был художник, самый настоящий -
всегда бездомный, голодный и веселый. Он
часто приходил к
нам на Колобовский всегда в одном и том же
красном свитере, который можно было
распускать с любого места - отовсюду
торчали расползшиеся нитки. Когда
нас не было дома, Севочка сидел на кухне с
соседкой Дуней. Она его жалела и
подкармливала, пока кто-нибудь из нас не
приходил. Севочку очень
приятно было подкармливать - так он
удивлялся самой простой пище. Однажды
я их застала за серьезным разговором. Дуня
жаловалась на нонешнюю молодежь. Совсем она
стыда не имеет, Ее-то внучатый племянник от
армии бегает, это что! А
Севочка сказал, что зря, конечно. Вот он,
Севочка в свое время два года отслужил и
считает это время самым замечательным и
ярким в своей жизни. Когда я стала
допытываться, чем же он там занимался,
оказалось, что в основном эти два года у
него прошли на гауптвахте за чисткой
сортиров, но это ничего не значит, зато
какие там колоритные были люди. У
Севочки не было никакого образования, и как-то
раз он решил окончить
школу и получить аттестат зрелости. Севочка
задумал поступать в институт, в
полиграфический. Дочь у Севочки уже была
школьницей, вот он и решил ее обогнать. Школа
была вечерняя, порядки - мягкие и Севочка
умудрился все сдать, тогда как раз боролись
за всеобщее среднее образование. На всех
экзаменах он весьма часто отпрашивался в
туалет и там из окошка выбрасывал записку с
условиями задач или темами сочинения,
возвращался и часа два рисовал корпевших
над работой выпускников. Потом опять шел в
туалет и в консервной банке на веревке
поднимал готовую работу. Но
на этом Севочкино образование закончилось,
в институте порядки были жестче. Тогдашняя
Севочкина жена очень
расстроилась, она в то время еще надеялась
хоть на какую-нибудь Севочкину карьеру. У
Севочки время от времени появлялись жены,
но когда появлялись дети, они вскоре
уходили от него, так
им было легче, и Севочка всегда оставался
один, потому что он был художник
всегда, и, наверно, этих женщин
воспринимал как-то по особенному, как
неповторимые сочетания форм, цветов и
объемов. Когда
Севочка заболел, по счастью с ним была
очередная жена, немолодая уже женщина,
детей у нее не рождалось, поэтому
она так и осталась с Севочкой. У него что-то
неладное происходило с сосудами головного
мозга и сильно сузилось поле зрения. -
Знаешь, это так интересно, - говорил Севочка
моему отцу, когда тот навестил его в
больнице. -
Я все теперь вижу как будто в раме такой
необычной формы, - и он рисовал раму,
напоминающую фасолину. -
От этого внимание совсем по-другому
концентрируется на том, что видишь внутри,
на все начинаешь по-новому смотреть. Окна
этой огромной, страшной больницы на окраине
Москвы выходили на бескрайний пустырь со
строительным мусором, а за ним торчала
грязная труба, из которой валил черный дым. -
Какие закаты здесь бывают! Во все небо! -
говорил Севочка, - Я каждый день любуюсь, - и
он показывал серию пастельных набросков:
труба слева - на зеленом фоне, труба справа -
на желтом фоне,
труба посередине - на красном. А
потом уже Севочку никто не навещал, болезнь
прогрессировала, отказала речь и правая
сторона. Он жил теперь в двухкомнатной
хрущобе со своей четвертой
женой у первой жены и первой дочки с ее
двумя маленькими детьми. Один раз отец был у
него, Севочка ему обрадовался. Жена
перевела, что тот его узнал. Вид больного
говорил о том, что он не страдает так, как
можно было бы ожидать. Домашние сказали, что
он всегда спокоен и почти все время
улыбается. -
Превратился в овощ, - сказал нам отец, - и
ужас и тоска были в этих словах. Больше он
его не видел. А Севочка, вероятно, лежал и
думал: "Надо же, как удивительно жить,
когда ты так беспомощен и тебя почти не
понимают, жизнь совсем по-другому видится". А
еще через несколько лет позвонили и сказали,
что в одиннадцать часов в церкви Николы в
Клениках будет отпевание. Отец купил розы,
замотал их бесчисленными газетами, так как
мороз был под тридцать градусов, и пошел
прощаться. У
гроба стояли две жены и одна дочь. Трех
остальных Севочкиных детей не было.
На нем был все тот же красный свитер с
заплатками. Мне почему-то было неудобно спросить, какой был Севочка в гробу. Но неужели он не улыбался?
|
|
©2002. Designed by KlavdiiОбратная связь: klavdii@yandex.ru
|